Симферопольцы всех стран объединяйтесь!
 
На главнуюГалерея 1Галерея 2Истории в картинкахЗаметки о СимферополеКарта сайтаНа сайт автораНаписать письмо
 
Предыдущая | 1 | 2 | 3 | 4 | 5 | 6 | 7 | Следующая

ЗЕМЛЯ ЛЮДЕЙ, РОДНОЙ ГОРОД.
ВОСПОМИНАНИЯ И ВПЕЧАТЛЕНИЯ ДЕТСТВА

Из книги Сергея Полищука «НАША ЖИЗНЬ», Симферополь, 2010 г..

Страница 5

И все-таки наиболее сильные ощущения безграничного счастья (Хотел сказать «райского», но что из себя представляет Рай, я не знаю. Не знаю, но надеюсь...) в детстве у меня связаны с Солнцем и с воробьями – с летом. Это ведь было и так: июль, ясный солнечный день, я беру с собой старое пальто и книгу, например, «Робинзон Крузо», которой меня наградили за отличное окончание 4-го класса, по стволу абрикоса, что рос за домом, залезаю на крышу и, подстелив пальто, ложусь в тени на черепичную крышу, усыпанную спелыми плодами абрикосовой ветки, читать и мечтать. Никто мне не мешает. Я один. Я только с небом. Я с Робинзоном, а крыша – мой необитаемый остров. Колеров немного, и все они чистые, ясные и определенные: красная черепица, синее небо и по настоящему зеленые – у акации и то не такие – сердечки абрикосовых листиков на ветках, усыпанных ароматными, наверное, все-таки, райскими плодами цвета Солнца. Кстати, что есть более коричневое, чем абрикосовая косточка и что белоснежнее излома сладкого зернышка в ней?

Лежать с книгой в руках на крыше – значит испытывать ни с чем не сравнимые ощущения одиночества, простора и свободы и безграничной счастливой жизни впереди. Ты в городе, но города нет, ведь ты не видишь города, потому что твоя улица обыкновенная и первозданная, т. е. одноэтажная – пока еще места в Симферополе всем хватает с избытком и на улицах даже в выходной день тротуара больше, чем людей.

Однако на моей крыше в июльский зной – хоть и мир ярких красок и ароматного меда абрикосов, но все же – рай, лишенный звуков. И вот тут-то лишь воробьи не позволяют испугаться своей глухоты – их текучее, даже тягучее чириканье (даже больше «чиликанье») неотделимо от симферопольского июльского полдня. Теперь мне даже дико представить, что в те волшебные мгновения где-то вполне определенно существовал и действовал марсксизм-ленинизм, а бровастый Ильич Брежнев со своей мишпухой продажных компартийных бонз уже вынашивал планы заговора против лысого «доброго» толстяка в антисемитке (Антисемиткой называли тогда вышитую украинскую сорочку. Советский лидер Никита Сергеевич Хрущев любил носить серый костюм с «антисемиткой»).

По правде говоря, воробьиные голоса всегда сообразны и созвучны и погоде, и человеческому настроению. Я их всегда с легкостью даже по половому признаку различаю: пронырливые беспокойно-шустрые воробьихи и чирикают тревожным телетайпом, заражая аудиторию своим беспокойством и паникой, а вот воробьи – мужики, и тем более спекотным днем, даже своими голосами демонстрируют самые ленивые моменты жизни: они звуками выражают то, что испытывают разомлевшие от зноя и деревья, и черепица, и собаки, и ленивые коты – им жарко, им очень жарко (истома!), но это все же значительно терпимее, чем промозглые зимние или мартовские дожди.

Здесь я родился и вырос. Золотое симферопольское  солнце
Золотое детство. Я с баяном во дворе моего дома. 1960 год.

Титульная страничка книги  

Итак, я лежу на черепичной крыше в густой абрикосовой тени, и время для меня остановилось, как, если бы я, например, смотрел кино, а на киноленте был лишь один и тот же кадр, повторяющийся сотни и тысячи раз, и только две ноты воробьиного «Чили» тянули звуковую дорожку застывшего кадра от моего рождения и до самой смерти. Экзотика Робинзоновых приключений меня не увлекает – неужели когда-то, где-то и у кого-то может быть прекраснее, чем у меня сейчас?! К тому же, Робинзон выдуман, а я нет. Все, что кроме меня, все, где меня нет – другое, не мое и хуже: мое счастье я никому не навязываю и никто его для меня не придумал. Свое счастье сделал я для себя сам: я просто взял старое пальто и по абрикосовому стволу забрался после завтрака на черепичную крышу своего дома. Я увидел свой дом сверху с очень близкого расстояния и был поражен, что здесь, на крыше, с другой стороны крыши, над крышей, сверху крыши столько красоты и много своих прелестей.

Однажды я попытался с крыши залезть через слуховое окно на чердак и у меня это с большим трудом получилось, однако на чердаке ни белогвардейской сабли, ни немецкого автомата не было, не было даже старых газет, и я признался себе, что больше никогда не захочу полезть на чердак – ну, и слава Богу, а то трудно. Здесь же, на крыше все было в гармонии, ничего не выделялось, не бросалось в глаза, не кричало, не доминировало, не было никаких акцентов, – здесь разнообразные цвето-вкусо-чирикающие декорации сложились в один спокойный красивый и ладный аккорд. Очень устойчивый и не требовавший разрешения. Стрижи не летали – жарко! – раскаленный воздух обжигал черные стрелы стрижиных тел на их молниеносной скорости. Справедливости ради следует вспомнить, что постоянство картины время от времени комкал нестройный трех-четырехголосый желторотый писк воробьиных птенцов из подкрышных гнезд – самый крикливый малыш имел больше шансов получить от порхатых мамы-папы муху или червячка.

Воробьи днем, а электрические лампочки в темноте служили прекрасными мишенями для пацанов-рогаточников. Однажды жертвой такого вольного стрелка стала наша домашняя свинья, а точнее, разделанная туша забитой к 7 Ноября свиньи, следовательно, не сама свинья (ей было уже все равно), а наша семья, которая ту свинью вырастила себе на прокорм. Как я уже сказал, свинья была забита к 7 Ноября, и ее разделанная туша уложена в корыто, в котором, кстати, поставленном на две табуретки, мать меня купала до 7-летнего возраста. Корыто со свининой стояло в комнате под окном. Дело в том, что люди тогда жили очень небогато и даже в городе держали кур, коз и свиней. И надо же было так случиться, что какой-то несовершеннолетний балбес охотился с рогаткой на жидов именно в нашем переулке и, не попав в воробья, сидевшего на сливовом дереве, что росло у нас во дворе, разбил не просто стекло, а именно в том окне, под которым стояло… ну, конечно же именно оно, корыто, полное свежеразделан-ной свинины. Отец бросился из дому вслед – поймать рогаточни-ка, да где там?… Попробовали родители перебрать мясо, выбирая битое стекло, да только ничего у них не получалось. Тогда плюнули и выбросили все. Ужасная неприятность!.. (7 и 8 Ноября – праздник Октябрьской революции (Октябрьского переворота), тягчайшего уголовного преступления глобалистов. Самый большой советский праздник).

Один из моих соколов-кобчиков. Июнь 1963  года.

Воробьи, рогатки, свиньи и снова воробьи… В мае 1963 года я как-то зашел домой к своему однокласснику Мусе, упоминавшемуся мною ранее. У него увидел сидящих в посылочном ящике двух еще желторотых птенцов явно хищной птицы. Витька (Муса) рассказал, что его отец, который жил и работал в городке сельскохозяйственного института, делая ремонт мастерской, нашел в гнезде этих двух птенцов кобчика и привез их сыну, то есть Мусе. В детстве я всегда, когда видел собачьих щенков, которых тогда мы называли кутятами (Kutya [kutja] по-венгерски собака), птиц и птенцов, до зуда в руках и до дрожи в коленях, хотел ими обладать, потому что все эти беспредельно милые и привлекательные создания для того и появились на свете – думал я, – чтобы быть моими. В общем, я забрал у Витьки маленьких кобчиков, – а он и не возражал – и принес их к себе домой. Еще по дороге домой я решил, что буду кормить птенцов жидятами, т. е. птенцами воробьев.

Становимся на крыло. Июль 1963 года.

Воробьиных гнезд под крышей моего дома было в избытке, и потому мои маленькие кобчики не голодали. Поселил я их в большой коробке, с отверстиями для доступа свежего воздуха, которую от котов прикрывал крышкой с камнем сверху. На свежей жидятине кобчики подрастали прямо на глазах. Через пару недель практически все молодое жидиное поколение 1963 года вылупления, проживавшее под черепицей крыши дома по адресу переулок Известковый, 2/26 в Симферополе, было съедено быстро подраставшими кобчиками и им пришлось переключиться на говядину, которую я покупал им ежедневно по 100 граммов на 18 копеек в продуктовом магазине № 36 на Киевской.

Я спокойно созерцал, как мои птенцы без проблем, прижимая порцию говядины когтистой лапкой, клювом отрывали и с жадностью поглощали куски свежего мяса, однако наблюдение за общением хищных птенцов с живыми воробьиными птенчиками вызывало у меня в душе сложные и противоречивые чувства: и гордость за себя, что я поднимаю «на ноги» не каких-то там жидят или ласточек, гнезда которых, кстати, наверное, самые грязные среди птиц, а самых настоящих кобчиков (соколов и почти орлов), и жалость к гибнувшим по моей вине воробьишкам, которая почему-то была с примесью сладкого наслаждения в горле, вызываемого зрелищем и осознанием того, что в этой жизни одно живое существо может абсолютно без проблем, просто ради своего насыщения спокойно, привычно и даже буднично не только лишить другое существо жизни и съесть его. Однажды я в лицемерной ярости не сдержался, ударил уже оперившегося и даже бегавшего по земле кобчика! Кстати, своего любимца Тюпу, которого сразу же схватил и пожалел, приласкав и прижав к своей груди.

Соколы мои Тюпа и Кобка были уже размером с голубя. У них были прекрасное боевое оперение, внушительные когти, холодные хищные глаза и мощный, загнутый книзу клюв, возмужавший на разрывании гнездившихся (а ты не гнездись!) под крышей воробьев. Я любовался своими выкормышами. Птицы отвечали мне взаимностью и даже, став на крыло, продолжали ежедневно прилетать ко мне домой, чтобы сев на крышу, позвать меня своим характерным соколиным писком, услышав который, я выходил во двор с кусочком свежего мяса в руке, на которую один из моих кобчиков тут же и садился, брал клювом мясо, слетал на землю и спокойно – он же у себя дома – съедал. Так продолжалось до 13 июля 1963 года, когда мы семьей поехали на Чайку, что за Евпаторией. Там на летний период от Симферопольского гарнизона были установлены армейские лагерные палатки, в которых мы и собрались отдыхать.

Отдыха, однако, не получилось. На другой же день по приезду, в воскресенье, если мне не изменяет память, 14 июля я заплыл с другими мальчишками далеко в море и, увидев рыбачий баркас с мотором, подплыл к нему и повис на левом борту отдохнуть, как и несколько других ребят. Рыбаки в баркасе выпивали и закусывали и вдруг, не сказав ни слова, один из них с пол-оборота запустил двигатель. Едва я увидел это, все у меня внутри заледенело от ужаса. Эти пьяные уроды (будь они прокляты!) не соображали, что на бортах гроздями висят дети и спокойно рванули баркас с места. Потом меня не раз еще в жизни охватывал ужас от кошмара той ситуации в прекрасный июльский день на Чайке.

Как только запустился двигатель, гребным винтом тут же создалась мощная тяга воды из-под лодки к винту, вращавшемуся с бешеной скоростью. Винт был справа от меня на корме баркаса и у меня в голове сразу мелькнула мысль залезть в лодку, и я уже, было, полез на борт, однако эта пьяная сволочь матюкнулась в мой адрес: «А ну, слазь на х…, пацан!» Тогда я, чтобы меня не затянуло винтом и не порубило всего, попытался как можно сильнее оттолкнуться ногами от днища, но оно оказалось противно-скользким, как и любая древесина в воде – ноги соскользнули и, затягиваемые мощным неодолимым потоком воды, устремились к водометному гребному винту.

Сам винт был, как обычно, небольшого диаметра (где-то 15– 20 см), но скорость его вращения – умопомрачительна, и поэтому я ощутил лишь, что по подошве моей левой стопы что-то чиркнуло. Еще надеясь, что беда миновала, я посмотрел на подошву своей левой ноги и увидел нечто действительно ужасающее –на глубину до трех сантиметров между большим и первым пальцами и до пятки зияла глубокая рубленая рана, которая сразу почему-то не кровоточила, а имела бело-синие края. И тут, прямо на глазах кровь хлынула, да так, что в чистой и прозрачной морской воде своими алыми клубами она напоминала кадры из какого-то сказочного кино (да, я тогда вспомнил!), из кинофильма «Человек-амфибия». Там убитая ножом акула, опускаясь на дно, оставляла за собой такой же клубящийся в морской воде ярко-алый шлейф кровавого «дыма».

До берега было довольно далеко – метров сто и, хотя глубина моря в районе Евпатории переменна (пересыпи), плыть предстояло далековато. В море-то я вышел где вплавь, а где пешком по отмелям. Теперь же с разрубленной ногой по песку не походишь – песок в рану набьется, и поэтому я, зажав левую стопу рукой, поплыл, брасом, работая одной правой рукой. Плыл я долго, иногда поглядывая на раненую ногу, и тогда мне трудно было отвести взгляд от завораживающего зрелища клубящейся ярко-алой крови в изумрудной морской воде (до обеда на евпаторийском побережье ветра обычно не бывает и еще не волнующаяся водичка чиста и прозрачна).

Не помню, сколько времени я плыл. Смутно помню, что долго и очень устал. Выходя из воды и стараясь не ступить поврежденной ногой в песок, я попытался прыгать на правой ноге, но оказалось, что прыгать по мокрому песку на одной ноге очень трудно и неудобно. Тогда я, упав, попытался встать и пойти обеими ногами.

Тут же на пляже какие-то солдаты играли в волейбол. Один из них, увидев пацана, за которым тянулся кровавый след, подбежал ко мне (дай ему, Боже, всего самого лучшего в жизни!), подхватил меня, и перевернув вверх ногами, бегом отнес в палатку-медпункт. Вызвали санитарную машину и отвезли меня в Евпаторийскую городскую больницу на улице Революции. Там меня, как был я в плавках, положили на операционный стол и, подложив под голеностопный сустав деревянный валик, хирург принялся зашивать стопу. Не столько от боли, сколько от вида толстой стальной изогнутой иглы, что входила мне в тело, я вышел из шока и стал кричать, дословно: «Не надо ее зашивать. Ну ее на х…, пусть сама заживает!», однако, при этом я лежал и не дергался. Кричал я голосисто, да так, что, когда меня, зашив мне рану и наложив гипс, привезли в палату, мужчины-больные удивлялись: «Что это тебе там делали, что ты так сильно ругался?!».

Из палаты на другой же день меня перевели на кушетку в коридор, – больных было очень много (курортный сезон), и хирургическое отделение было забито под завязку. Перевязку мне сделали лишь через неделю, – забыли: дел у медиков было невпроворот (очень много больных). Костылей мне не дали, и я передвигался прыжками на правой здоровой ноге. При этом я натренировал ногу так, что мог прыгая, как кенгуру, без отдыха передвигаться на такие же расстояния, как и раньше (до ранения) ходить на обеих ногах. Итак, я прискакал, т. е. припрыгал в перевязочную, а там стол был занят какой-то женщиной, также перевязывавшейся, и меня просто поставили у круглого металлического вращающегося табурета. Срезали и сняли мой гипсовый сапог, бинты и – а это были двое практикантов (юноша и девушка) из медучилища, – увидев, что вата самым естественным образом вросла в тело в промежутках между швами, пинцетом, даже не смочив, просто повыдергивали с кровью спекшиеся и вросшие куски ваты из тела. Кровь хлынула ручейками прямо в стоявший у табурета мой гипсовый «сапог», а у меня, стоявшего на правой ноге, в голове помутилось и в глазах почернело, однако на ногах, а точнее, на ноге я устоял: у тринадцатилетнего мальчишки гонор уже был. Гонор – от итальянского «оноре» (onore), т. е. честь, достоинство, гордость.

Еще одним неприятным следствием выезда «на море» в июле 1963 года стало то, что мои питомцы-кобчики, прилетев несколько раз на «крышу дома своего» и не дозвавшись, не увидев меня, и не получив из моих рук мяса, постепенно забыли дорогу к дому. Правда, позже несколько раз я видел в городе вьющегося надо мной кобчика, но на руку мне эта красивая птица уже не садилась.

А рогатки наши со временем модернизировались: рогачок гнули из проволоки, а резиной была венгерка (тонкая и круглая в сечении). И стреляли мы из таких легких рогаток уже не камнями, а кусочками резиновых прокладок для консервных крышек, проволочными самодельно гнутыми шпильками и даже небольшими гнутыми гвоздиками (эти с успехом использовались для стрельбы по надувным шарам на праздничных демонстрациях в дни 1 Мая и 7 Ноября).

И проволочные рогачки со временем отошли, когда мы поняли, что у нас у каждого всегда при себе есть свой естественный рога-чок–развилка указательного и среднего пальцев или большого и указательного, на которые можно надеть нужной длины отрезок «венгерки» с двумя петлями по краям. Резинку всегда можно было достать из кармана и надеть на пальцы – вот ты и «к стрельбе готов», а в случае проверки – незаметно выбросить. В классах на уроках из такой пальцевой рогатки мы обычно стреляли шпильками из скрученной жеваной бумаги.

Однажды, классе в седьмом (я сидел в третьем, а Сева Лейкин – в первом ряду парт), я знаками показал ему: держи, мол, лист бумаги, и я попаду в него. Лейкин издевательски осклабился, дескать, куда тебе? Вот я и влучил ему скрученной наслюнявленной бумажной шпилькой прямо в широко раскрытый ухмыляющийся рот. Справедливости ради следует отметить, что лейкин-ский рот размеры имел немалые и попасть в него такому опытному стрелку, как я, большого труда не составило. Учительница украинского языка Галина Ивановна Кудина поинтересовалась у закашлявшегося Севы, чи добре він себе почуває? На що я відповів: У нього все гаразд, він лише муху проковтнув (Что в переводе с украинского языка на общепонятный означает: «Хорошо ли он себя чувствует?». На что я ответил: «У него все хорошо, он только муху проглотил»). Ну, Щука! – прошипел Лейкин и показал мне из-под парты кулак, на что я ответил ему вопросительно-наивной улыбкой. Вообще-то парень он был незлобивый и простецкий, а мать его, Виктория Александровна, была всешкольно любимой учительницей химии («химичкой»). Все, о рогатках теперь хватит.

Тогда же кустарно мы делали ружья для подводной охоты с использованием резинового привода и арбалеты: самодельный гнутый лук крепился на импровизированном деревянном ложе с прикладом. Стрельба из арбалета велась стрелами, имевшими с одной стороны стабилизирующее оперение, а с другой – вставленный острым концом вперед небольшой гвоздик без шляпки. Однажды стрела такого арбалета едва не оставила меня без глаза: мы с Витькой Иванченко стреляли около его дома из его арбалета, и стрела вонзилась в наклонную опору А-образного столба. Я подпрыгнув, сбил стрелу и – хватило же ума! – стоял и смотрел, как стрела падает, а она развернувшись в воздухе, вонзилась острием гвоздя (около трех сантиметров длиною) мне прямо в выступ глазницы снаружи правого глаза – еще миллиметр и глаза не было бы! Боже, сколько же раз в детстве мы находились на волоске от увечья и даже смерти!

Вот, например, из Cпортивных залов Симферопольского гарнизонного Дома офицеров, когда мне было десять лет, я принес две спортивные шпаги, и мы, мальчишки, часто фехтовали на шпагах в нашем переулке, до тех пор, пока острый конец шпаги моего «противника» не вонзился мне же в переносицу справа в нескольких миллиметрах от внутреннего края глаза.

Со шпагами связан еще один сюжет воспоминаний моего школьного детства. В шестом классе к нам пришла новая ученица Наташа, которая мне, Лейкину и еще некоторым мальчишкам приглянулась, вызывая нежные романтические чувства. Не помню, что послужило непосредственным поводом (конечно же, без Александра Дюма и его Трех мушкетеров не обошлось), но в седьмом классе я вызвал Севу Лейкина, как своего любовного соперника, в прямом смысле на самую настоящую дуэль. Своим секундантом я выбрал уже известного вам Мусу, с которым я еще в пятом классе сидел за одной партой и оказался замешанным в двух скандальных историях.

Первая была связана с освобождением томившегося в тюрьме лидера греческих коммунистов Манолиса Глезоса. По Советскому радио тогда о нем много говорили, и я, пятиклассник, решил помочь греческим товарищам. Мой план состоял, в нескольких словах, в изготовлении плота, спуске на нем по реке Салгир в море, а далее – морем до Греции, где я с, например, Мусой (В. Иванченко) (маленьким и шустрым) спасаю из тюремного каземата прекрасного человека Манолиса Глезоса и морем же на плоту незаметно возвращаюсь в Симферополь. Славе моей и известности за этот подвиг не было бы предела.

Поздним ноябрьским вечером 1961 года я решил прикатить к Салгиру замеченную ранее за продовольственным магазином ¹ 36 на ул. Киевской пустую деревянную бочку, что стояла там недалеко от внушительных размеров белого гипсового бюста И. В. Сталина (недавно состоялся XXII съезд КПСС, окончательно развенчавший «Культ личности» Сталина, вследствие чего бюст и вынесли из Красного уголка жилого дома). Однако с катимой мною бочкой я далеко не ушел – меня поймала сторожиха магазина пьяница Горохова (Горошиха), мать известной и, наверное, тогда единственной в нашей школе старшеклассницы-«проститут-ки» Ирки Гороховой, что создало мне в школе немалые проблемы, и спасение бедолаги – Манолиса, уже находившегося на волоске от свободы, тем самым было сорвано. Знал бы Глезос, что его спасению помешала какая-то спившаяся симферопольская сторожиха! С меня же в школе взяли объяснительную записку.

Под симферопольским небом. 
Родная улица Киевская Весенние каникулы. 1962 год.
С саблей - Сережа Полищук
Слева виднеется забор библиотечного техникума
(ныне- университет культуры).

Продолжение

   
 
   
Автор сайта: Белов Александр Владимирович   https://belov.mirmk.ru